Letter 1111

Tchaikovsky Research
The printable version is no longer supported and may have rendering errors. Please update your browser bookmarks and please use the default browser print function instead.
Date 16/28 February–17/29 February 1879
Addressed to Nadezhda von Meck
Where written Paris
Language Russian
Autograph Location Klin (Russia): Tchaikovsky State Memorial Musical Museum-Reserve (a3, No. 521)
Publication П. И. Чайковский. Переписка с Н. Ф. фон-Мекк, том 2 (1935), p. 56–60
П. И. Чайковский. Полное собрание сочинений, том VIII (1963), p. 114–118

Text

Russian text
(original)
Пятница
28/16 ф[евраля] 1879

Отвечу на Ваши вопросы, милый друг.

1) В концерте Châtelet я сидел в так называемых fauteuils de balcon. Это самые удобные и приятные места. Они находятся во всяком театре здесь, в Париже, над партером и под тем рядом лож, в котором Вы находились. Моё кресло приходилось как раз против сцены, и Вы все время были в виду у меня. Мне кажется, что Colonne не первоклассный, но хороший капельмейстер. Он должен быть очень добросовестен и трудолюбив, — но в нем мало огня, во всей его фигуре нет того престижа, той повелительности, которая порабощает оркестр до того, что все они делаются как бы одной душой, одним колоссальным инструментом. Впрочем, во всей своей жизни я видел только одного такого капельмейстера: — это был Вагнер, когда в 1863 г[оду] он приезжал в Петербург давать концерты, причём продирижировал несколько симфоний Бетховена. Кто не слышал этих симфоний в исполнении Вагнера, тот не вполне их оценил и не вполне постигает все их недосягаемое величие. Между второстепенными хорошими капельмейстерами мне чрезвычайно нравится Рихтер в Вене, и потом нужно отдать справедливость Н. Гр. Руб[инштейну], который имеет огромные дирижёрские достоинства и, между прочим, способность без всякой подготовки, в одну репетицию, разучить какую угодно трудную вещь. Я поставлю Colonn'a во всяком случае ниже этих двух капельмейстеров. Мне кажется, что хорошее исполнение «Фауста» зависело не столько от капельмейстера, сколько от одушевления самих музыкантов. Ведь теперь того же Берлиоза, которого при жизни знать не хотели, всякий французский музыкант чтит как предмет национальной гордости. Движения Colonne'a слишком мягки, деликатны, не достаточно энергичны, чтобы возбудить вдохновение в оркестре.

2) В Palais Royal я бываю ежедневно, ибо я там завтракаю в одном ресторане, где мне очень нравится. Так как я не особенный знаток и любитель в ювелирстве и в драгоценных камнях, то до сих пор не особенно внимательно рассматривал выставленные там в окнах вещи. Но вчера и сегодня вследствие Вашего письма заинтересовался и действительно видел много прелестных вещей. То, что Пахульский мне сегодня показывал, мне чрезвычайно понравилось. Благодарю Вас, милый друг, за удовольствие, которое Вы мне этим доставили.

3) Алексей продолжает заниматься Оллендорфом с необычайной усидчивостью и охотой. Он сделал большие успехи и немножко говорит; понимает очень многое, — но меня приводит в совершенное отчаяние его выговор. Каждый день я его спрашиваю урок и каждый раз выхожу из себя по поводу тщетных попыток добиться хорошего произношения. Однако ж, сравнительно с первым временем, всё-таки и в этом отношении есть некоторый успех.

4) В комнатах моих очень тепло, несмотря на то, что я единственный жилец той стороны дома, в которой обретается моя квартира. Вообще с этой стороны я чрезвычайно доволен моим отелем. Мысль, что, когда я играю, никто меня не слышит и никаких соседей я не беспокою, — чрезвычайно мне приятна. Вечером я наслаждаюсь ничем не нарушаемой тишиной. Даже вследствие отсутствия жильцов на заднем дворе не слышно беготни слуг, — ну, словом, так тихо, как в деревне, — а это для меня потребность весьма важная. Недоволен я только мыслью, что все эти удобства оплачиваются столь дорогой ценою.

5) Сколько мне известно, Руб[инштейн] не намерен вовсе покидать консерваторию. В будущем сезоне он уедет всего на один месяц, в сезоне же 1880/81 г[оду] — на 3 месяца. Следовательно, обе эти поездки не помешают ему остаться во главе консерватории.

Меня ужасно огорчило сегодня известие о смерти молоденького вел[икая] кн[язя] Вячеслава Константиновича. Этот милый мальчик был страстный любитель музыки, и мне самому однажды пришлось присутствовать на музыкальном утре у его отца, где он с величайшим усердием и любовью исполнял партии 2-ой скрипки в разных morceaux d'ensemble. Ему тогда было 12 лет. Теперь только 16!!

Вчера я телеграфировал в Каменку, но ответа до сих пор не получил. Дело в том, что сестра уехала из Петербурга недели две с ½ тому назад совершенно благополучно, но в Москве вторая её дочь, Вера, заболела корью. Так как по давнишнему знакомству с И. Г. фон Дервизом она имеет возможность всегда от самой Каменки до Москвы ездить в его собственном вагоне, то сестра рассудила, что лучше увезти больную поскорее домой в этом вагоне. Но, к несчастью, случилось, что Ив. Гр. фон-Дервиза не было в Москве, и вследствие неточного распоряжения она могла ехать в его вагоне только до Киева. В Киеве пришлось бедную больную девочку переносить в отвратительные вагоны Киево-Брестской дороги, в Фастове новая пересадка — и результатом всего этого было то, что Вера простудилась, и болезнь приняла очень острый и опасный характер. В тот день, когда сестра писала мне, Вера была вне опасности, но зато слегла старшая, Таня, и сестра делает в письме предположение, что переболят все дети, не исключая чудного маленького Юрия. Мысль, что все дети больны, что весь их весёленький домик превратился в мрачную больницу, очень расстроила меня, и я поспешил телеграфировать, прося ответной депеши, которой однако ж до сих пор нет. Я знаю, что в кори нет ничего опасного, но все как-то мне невыносимо тяжело думать, что мой любимец Володя и что крошка Юрий лежат в жару и страдают. К тому же, я два дня нахожусь под сильным впечатлением повести Достоевского «Братья Карамазовы». Третьего дня вечером я прочёл первые главы этой повести в Вашем «Русском вестнике». В ней, как и всегда у Достоевского, являются на сцену какие-то странные сумасброды, какие-то болезненно нервные фигуры, более напоминающие существа из области горячечного бреда и сонных грёз, чем настоящих людей. Как всегда у него, и в этой повести есть что-то щемящее, тоскливое, безнадёжное, но, как всегда, минутами являются почти гениальные эпизоды, какие-то непостижимые откровения художественного анализа. Здесь меня поразила, потрясла до рыданий, до истерического припадка одна сцена, где старец Зосима принимает страждущих, пришедших к нему искать исцеления. Между ними является женщина, пришедшая за пятьсот вёрст искать у него утешения. У неё перемёрли по очереди все дети. Похоронивши последнего, она потеряла силы бороться с горем, бродила дом, мужа и пошла скитаться. Простота, с которой она описывает своё безысходное отчаяние, поразительная сила безыскусственных выражений, в которых изливается её бесконечная тоска о том, что она никогда, никогда, никогда уж больше не увидит и не услышит его, и особенно, когда она говорит: «и не подошла бы к нем у, не промолвила, в углу бы притаилась, только бы минутку едину повидать!» — все это меня и до сих пор ещё невыразимо хватает за сердце. Да, друг мой! Лучше тысячу лет ежедневно по двадцать четыре раза умирать самому, чем лишаться тех, кого любишь, и искать утешения в гадательной мысли, что на том свете увидимся! Увидимся ли? Счастливы те, которые могут в этом не сомневаться.

Но я останавливаюсь, а то охота изливаться перед Вами увела бы меня слишком далеко. Простите, дорогой друг, что пишу Вам так длинно, но, право, я при этом ни единой секунды не имею в виду вызвать и Вас на длинные письма. Напротив, мне было бы неприятно, если б Вы вышли теперь из пределов коротеньких писем. Пожалуйста, берегите себя. Пишу Вам сегодня так длинно, ибо повинуюсь непреодолимому влечению беседовать с Вами. Я совершенно здоров, и мне нет надобности укрощать своё эпистолярное рвение.

Сегодня утром я, может быть, вследствие неспокойного состояния души работал с большим трудом и усилием, но всё-таки работал.

Взял себе билет в Concert Pasdeloup. Окончу этот листок завтра и пошлю Вам письмо моё в воскресенье. Работа Пахульского не вполне удалась, но в ней всё-таки много хорошего, и если он переделает её согласно моим указаниям, — то в результате получится очень чистая, хорошая работа. Я хочу после сонаты заставить его написать романс. Кажется, чего проще, как романс? А между тем, я заранее знаю, что он наткнётся на тысячу маленьких трудностей вокальной музыки. Пусть испытает свои силы и в этом роде музыки.


Суббота, 12 ч[асов] ночи

Я получил сейчас телеграмму из Каменки. Обе больные выздоравливают, «garçons pas encore malades», из чего следует заключить, что всё-таки и им предстоит поболеть. Телеграмма кончается словами: «attendons pour parques», т. е. в Каменке ожидают меня к пасхе, но вероятнее, что я пасху встречу ещё в Петербурге и тотчас после неё поеду. Я в Петербурге во что бы то ни стало, должен окончить сюиту, при мысли о которой я каждый раз краснею, вспоминая, что я обещал Вам, милый друг, клавираусцуг. Простите меня, пожалуйста! Я решительно теперь не могу заняться ничем, кроме «Орлеанской девы», которая однако же близится к концу. Я надеюсь, что через неделю псе будет готово.

Опера Сен-Санса мне решительно не нравится. Она поразительно ничтожна по качеству музыкальной изобретательности.

Когда Вам случится целовать сегодня милую Милочку, то поцелуйте её, друг мой, лишний раз за меня.

Ваш П. Чайковский

Будем сегодня вместе слушать симфонию Берлиоза, которую я, впрочем, не особенно люблю.