Letter 790
Date | 16/28 March 1878 |
---|---|
Addressed to | Nadezhda von Meck |
Where written | Clarens |
Language | Russian |
Autograph Location | Klin (Russia): Tchaikovsky State Memorial Musical Museum-Reserve (a3, No. 3141) |
Publication | Жизнь Петра Ильича Чайковского, том 2 (1901), p. 134–138 (abridged) П. И. Чайковский. Переписка с Н. Ф. фон-Мекк, том 1 (1934), p. 261–265 П. И. Чайковский. Полное собрание сочинений, том VII (1962), p. 179–182 To my best friend. Correspondence between Tchaikovsky and Nadezhda von Meck (1876-1878) (1993), p. 219–222 (English translation) |
Text
Russian text (original) |
Clarens 28/16 марта 1878 Не удивляйтесь, дорогой мой друг, что все почти свои письма я начинаю известиями о погоде. Можно ли не говорить о ней, когда мы в течение почти трёх недель все живём в ожидании хороших дней и до сих пор не можем дождаться их. Было 2 хороших дня, и только. Сегодня так же холодно, серо, сыро, грустно, как и все последнее время. Я начинаю негодовать и раздражаться. Вчера получил я Ваше письмо с известием о концерте Рубинштейна. Очень рад, что мой концерт Вам понравился. Что касается исполнения его Н[иколаем] Г[ригорьевичем], то я был совершен[но] уверен в том, что он сыграет его превосходно. В сущности этот концерт для него написан и рассчитан на его громадные виртуозные силы. Как мне приятно было увидеть из Вашего письма, что Вы так зорко следите за всеми музыкальными новыми явлениями! Едва появился новый концерт Бруха, а уж Вы его знаете. Мне он не известен. Я не знаю также концерта Гольдмарка, о котором Вы пишете. Мне известна только одна его вещь, оркестровая увертюра «Сакунтала», и одна камерная: квартет. И то и другое очень талантливо и симпатично. Это один из немногих немцев-композиторов со свеженькой, самостоятельной струйкой искреннего вдохновения. Отчего Вы не любите, Моцарта? В отношении его мы с Вами расходимся, дорогой друг. Я Моцарта не только люблю, — я боготворю его. Лучшая из всех когда-либо написанных опер для меня — «Дон-Жуан». Вы, которая обладаете такою тонкой чуткостью к музыке, должны бы были любить этого идеально чистого художника. Правда, что Моцарт слишком щедро расточал свои силы и очень часто писал не по вдохновению, а ради нужды. Но прочтите его жизнеописание, превосходно написанное Otto Jahn'ом, и Вы увидите, что он не мог поступать иначе. Да ведь и у Бетховена и у Баха есть масса слабых вещей, недостойных стоять рядом с их chef-d оеuvr'ами. Такова была сила обстоятельств, что им приходилось иногда обращать своё искусство в ремесло. Но возьмите оперы Моцарта, две-три его симфонии, его Реквием, 6 квартетов, посвящённых Гайдну, g-moll'ный струнный квартет. Неужели во всем этом Вы не находите никакой прелести? Правда, что Моцарт захватывает не так глубоко, как Бетховен; размах его менее широк; как в жизни он был до конца дней беспечным ребёнком, так и в музыке его нет субъективного трагизма, столь сильно и мощно сказывающегося в Бетховене. Это однако ж не помешало ему создать объективно трагическое лицо, самое сильное, самое поразительное из всех обрисованных музыкой человеческих образов. Я говорю о Доннe Аннe в «Дон-Жуане». Ах, как трудно заставить другого находить в той или другой музыке то, что сам в ней находишь! Я не в состоянии передать Вам, что я испытывал, слушая «Дон-Жуана», когда на сцене является величавый образ мстительной, гордой красавицы — Донны Анны. Ничто ни в какой опере так сильно на меня не действует. Когда Донна-Анна узнает в Дон-Жуане того человека, который не только оскорбил её гордость, но и убил её отца, — когда её злоба, наконец, бурным потоком изливается в гениальном речитативе и потом в этой дивной арии, где злоба и гордость чувствуется в каждом аккорде, в каждом движении оркестра, - я трепещу от ужаса, я готов закричать и заплакать от подавляющей силы впечатления. А её плач над трупом отца, а дуэт с Дон-Оттавио, где она клянётся отметить, а её ариозо в большом секстете на кладбище; все это недосягаемые, колоссальные оперные образцы! Я до того люблю музыку «Дон-Жуана», что в ту минуту, как пишу Вам, мне хочется плакать от умиления и волнения. Я не могу спокойно говорить об этом. В камерной музыке Моцарт пленяет прелестью, чистотой фактуры, удивительной красотой голосоведения. Но иногда встречаются и вещи, наводящие на глаза слезы. Укажу Вам на Adagio из g-moll'ного квинтета. Никто и никогда с такою красотой не выражал в музыке чувства безропотной, беспомощной скорби. Когда это adagio играл Лауб, то я всегда прятался в самый отдалённый угол залы, чтобы не видели, что со мной делается от этой музыки. Ради Бога, прочтите объёмистую, но интересную книгу Отто Яна о Моцарте. Вы увидите из неё, что это была за чудная, безупречная, бесконечно добрая, ангельски непорочная личность. Это было воплощение идеала великого художника, творящего в силу бессознательного призыва своего гения. Он писал музыку, как поют соловьи, т. е. не задумываясь, не насилуя себя. И до чего ему легко было писать! Он никогда не писал черновых набросков. Его гениальность была до того сильна, что все свои сочинения он писал прямо партитурой. Он их отделывал в голове до мельчайших подробностей и очень часто выписывал сначала всю партию трубы или другого инструмента, потом принимался за другое сочинение, тоже заготовленное уже в воображении, потом снова возвращался к первому и т. д. Для него не существовало никаких трудностей. Десятилетним мальчиком он уже владел до совершенства техникой своего дела. Он вёл жизнь очень рассеянную и безалаберную. Когда он успевал делать все, что он сделал, — совершенно непонятно. Гуммель маленьким ребёнком жил у него в качестве ученика и впоследствии рассказывал про него много интересных подробностей. Уроки свои он давал очень небрежно, т. е. редко и в самые странные часы. Иногда, возвратившись ночью с пирушки, он будил маленького Гуммеля и начинал с ним очень усердно заниматься. Но его доброта, его детская незлобивость были так обаятельны, что Гуммель привязался к нему горячо. Однажды, уже впоследствии, Гуммель давал концерт в Праге. Если не ошибаюсь, ему в то время было лет 12. Случилось, что в день концерта Моцарт попал в Прагу, кажется, для репетиций «Дон-Жуана», и, узнав, что идёт концерт Гуммеля, поспешил туда. Когда он входил в залу, Гуммель, сидевший за инструментом, увидел и узнал его. В одну секунду он вскочил с эстрады и мимо рядов сидевшей публики бросился к своему учителю и стал обнимать и целовать его, разливаясь слезами, к великому скандалу всех при этом присутствовавших. Его все любили. У него был самый чудный, весёлый, ровный нрав. Гордости в нем не было ни капли. При встречах с Гайдном он самыми искренними, самыми горячими выражениями изъявлял ему свою любовь и почтение. Чистота его души была безусловная. Он не знал ни зависти, ни мщения, ни недоброжелательства, — и мне кажется, что все это слышится в его музыке, свойство которой примирять, просветлять, нежить. Я бы мог до бесконечности говорить об этом лучезарном гении, к которому я питаю какой-то культ. Как я ни привык к разнообразию музыкальных вкусов, как ни широко я понимаю свободу перед авторитетами, но признаюсь, дорогая моя, очень бы хотелось мне привлечь Вас на сторону Моцарта. Я знаю, что это очень трудно. Кроме Вас, я знал в жизни нескольких людей, очень тонко понимавших и горячо любивших музыку, — но в то же время не признававших Моцарта. Тщетно я старался раскрыть им красоты его музыки. Но никогда ещё мне не хотелось так сильно привлечь в число поклонников Моцарта кого бы то ни было, как теперь Вас. В наших музыкальных симпатиях часто имеют значение обстоятельства случайные. Музыка «Дон-Жуана» была первой музыкой, произведшей на меня потрясающее впечатление. Она возбудила во мне святой восторг, принёсший впоследствии плоды. Через неё я проник в тот мир художественной красоты, где витают только величайшие гении. До тех пор я знал только итальянскую оперу. Тем, что я посвятил свою жизнь музыке, — я обязан Моцарту. Он дал первый толчок моим музыкальным силам; он заставил меня полюбить музыку больше всего на свете. Может быть, все это имеет значение в моей исключительной любви к Моцарту, — и я не могу требовать, чтобы все те, кого я люблю, относились к нему, как я. Но если я сколько-нибудь буду содействовать к изменению Вашего мнения о нем, — то буду очень счастлив. Если Вы когда-нибудь, послушав, напр[имер], andante из g-moll'ного квинтета, напишете мне, что были тронуты, то я буду в восторге. Засим мне остаётся просить у Вас прощения за то, что я так распространился о Моцарте. Но как же мне не желать, чтобы мой лучший, мой дорогой, неоценённый друг не преклонялся перед тем, кого я боготворю больше, чем кого-либо из художников? Как мне не попытаться, чтоб та музыка, которая заставляет меня трепетать от невыразимого восторга, — не затрагивала бы, не увлекала Вас! Я стал спать гораздо лучше, хотя не вполне хорошо. Те замиpания, которые со мной случаются, не заключают в себе ничего серьёзного. Это одно из многочисленных проявлений нервности. Когда они становятся невыносимы, я прикладываю к сердцу компрессы из холодной воды, и это меня, в конце концов, успокаивает. Леченье холодной водой я непременно предприму, но не теперь, а в Москве. Здесь это сопряжено с многочисленными затруднениями. Я кончил сегодня концерт. Остаётся переписать его, несколько раз проиграть (с Котеком, который ещё здесь) и затем инструментовать. Завтра я примусь за переписыванье и отделку частностей. Известия, что Вы часто посещаете концерты, крайне радуют меня. Это значит, что Вы здоровы. Милочке потрудитесь передать тысячу нежностей. Будьте здоровы, дорогая моя. Безгранично любящий Вас, П. Чайковский Р. S. Можете ли Вы извиняться передо мной в нечистоте писанья. Мне было совестно это читать. Ваши письма в сравнении с моими так идеально красивы и изящны! |