Letter 1826

Tchaikovsky Research
Date 5/17 August 1881
Addressed to Sergey Taneyev
Where written Kamenka
Language Russian
Autograph Location Moscow: Russian State Archive of Literature and Art (ф. 880)
Publication Маски (1913–14), No. 2, p. 1–3 (abridged)
Письма П. И. Чайковского и С. И. Танеева (1874-1893) [1916], p. 71–73
П. И. Чайковский. С. И. Танеев. Письма (1951), p. 71–73
П. И. Чайковский. Полное собрание сочинений, том X (1966), p. 185–188

Text and Translation

Russian text
(original)
English translation
By Luis Sundkvist
5-го августа 1881 г[ода]

Милый Сергей Иванович!

Сообщаю Вам причины, почему я так долго ничего не давал Вам о себе знать. У меня было решено следующим образом: 14-го числа вечером я должен был выехать в Киев, провести там сутки (дабы прослушать лаврсую вечерню) и оттуда прямым путём в Карачев и Селище. Я хотел провести у Вас ровно неделю, съездить по делу в Москву и вместе с братом Анатолием, отпуск которого начинался с конца июля, возвратиться в Каменку. Случилось же так, что все планы мои рушились. 14-го числа я почувствовал озноб и лихорадочное состояние, а к вечеру у меня проявились все характеристические признаки настоящего дифтерита. Пришлось лечь и несколько дней проваляться. Когда я мог уже выехать, — было поздно: т. е. отпуск Анатолия начался, и я должен был или вместе с ним провести какой-нибудь один день у Вас, или расставаться с ним (а он, будучи очень ко мне привязан, дорожит немногими днями, которые проводит со мной летом), или же, наконец, вместе с ним пожить у Вас, что по семейным обстоятельствам нельзя было сделать, так как его с величайшим нетерпением ожидали здесь, в Каменке. Мне было очень тяжело расстаться с мечтой провести с Вами в Селище несколько дней; я всё надеялся и ждал разъяснения различных обстоятельств, дабы найти возможность в этом месяце побывать у Вас, — но сегодня получил Ваше письмо и вижу из него, что почти наверное в Селище я не попаду. Именно только между 20 и 30 августа я мог бы отсюда вырваться, а Вы 20-го уже уезжаете. Закончу эти объяснения тем, что в течение всего этого лета свобода моя скована неладным состоянием семейства, в коём я живу. Сестра моя, совершенно больная, кое-как добралась до Карлсбада, воды которого — единственное средство от её болезни. Зять мой в беспрестанных разъездах, иногда продолжительных. Между тем старшая моя племянница очень больна серьёзной нервной болезнью, и присутствие в доме человека моих лет весьма часто бывает нужно. Теперь, например, как бы я ни хотел съездить к Вам, — не могу, ибо зять уехал помещать в гимназию и устраивать в Киеве сыновей своих. Напишите, пожалуйста, сколько времени Масловы остаются в деревне? Быть может, я без Вас к ним заеду в половине сентября.

Вы спрашиваете насчёт всенощной. Как всегда, я и в этом случае работал, повинуясь скорее инстинкту, чем размышлениям и каким-либо предвзятым теориям. С мелодиями Обихода и Ирмологиона я обращался довольно свободно, немножко à la Бортнянский, т. е. ни мало не стеснялся насильственным укладыванием их в какой-либо ритм, иногда отступал, изменял, а местами вовсе оставлял и давал волю собственным измышлениям. Контрапунктического элемента вовсе или почти вовсе нет. Мелодия всегда в верхнем голосе. Что касается гармонии, то она всегда строгая, т. е. без хроматизма, без 4/6 аккорда и септаккордов. Доминантаккорд появляется не иначе, как проходящим образом. Только некоторые из секвенцаккордов я брал самостоятельно. Работа эта показалась бы мне довольно приятной, если б я не встретил невероятных затруднений относительно последования самой службы всенощной. В службе этой есть песнопения, изменяемые и неизменяемые (напр[имер], великое славословие, полиелей, предначинательный псалом). Вот относительно изменяемых — то я натолкнулся в книгах, претендующих истолковывать и разъяснять службу (напр[имер], в письмах Беллюстина, в Уставе богослужения Никольского и т. д.), на такой сумбур, такую недосягаемую премудрость, такой хаос, в котором теряешься среди океана ирмосов, тропарей, кондаков, сидальнов, кафизм, катавасий, богородичных, апостольных канонов, эксапостилариев и т. д., — что едва с ума не сошёл. Хотел я, например, переложить 9 ирмосов какого-нибудь наиболее употребляемого канона и избрал тот, первый ирмос коего начинается словами: «отверзу уста моя», но прошло, по крайней мере, 2 месяца, прежде чем я отыскал эти ирмосы, и то с помощью Дм. Вас. Разумовского, которому пришлось писать по этому случаю. Нужно правду сказать: люди, работавшие над Обиходом и другими нотными книгами, были порядочно бестолковы и не держались никакой системы. Напр[имер], в полиелее есть момент, когда поётся ирмос «Воскресение Христово видевше». За весьма немногими исключениями ирмос этот почти круглый год поётся в недели, т. е. в воскресение. Я долго не мог его найти в Ирмолог[ионе], где ему следует быть, ибо нотный Ирмологион соответствует не-нотному, а в последнем он находится. Как Вы думаете, где я наконец нашёл его? В Обиходе, — среди Пасхального канона!

Непостижимо это для меня. Теперь мне смешно вспомнить, до чего я мучался и терялся в лабиринте наших богослужебных книг! Всенощная моя начерно уже давно готова, но я ещё не скоро примусь за переписку. Вам известно, что я принял на себя редакцию полн[ого] собр[ания] Бортнянского. Невозможно было отказаться от средства заработать хорошие деньги, предложенные Юргенсоном. Но как я далёк был от истины, вообразив себе, что это будет несколько скучная, но лёгкая и кратковременная работа! Оказалось, что это займёт у меня несколько месяцев усидчивого труда. Одних концертов 35! Да столько же двухорных больших сочинений, к коим ещё придётся делать аккомпанемент. Часто я злюсь, раскаиваюсь, что взялся за это дело, и браню бедного Бортнянского. Будь его сочинения хотя бы и не гениальны, но всегда интересны, то работа эта была бы занимательна. Но, увы! Бортнянский был человек не бездарный и знаток хора, — но крайне бедный изобретением, однообразный до тошноты, манерный, пошловатый, а главное, до такой степени далёкий от понимания настоящих потребностей нашей церковной музыки! Нечего делать; приходится ежедневно проглатывать 2 — 3 его произведения, а когда этот пересмотр кончится, начнётся возня с корректурами! Невесёлая перспектива!

С болью сердца думаю о судьбе Консерватории! Иногда терзаюсь мыслью, что ограничиваюсь одним соболезнованием платонического свойства, — но тем не менее не могу ещё покамест принести ей действительную помощь своим содействием. Я горячо люблю Моск[овскую] конс[ерваторию], но только тогда, когда в ней не нахожусь; как только я там действующим лицом, я её ненавижу, ибо ненавижу учительское дело, ненавижу прикованность к месту, ненавижу разные грустные московские воспоминания, — одним словом, в Москве я воплощение ненависти, какая-то фурия, неспособная приносить пользы. Желаю и надеюсь, что впоследствии изменюсь — но теперь ещё не могу сделаться Вашим сотоварищем.

Напишите мне, милый Серёжа, Ваши размышления по поводу переложений Обихода.

Крепко жму Вашу руку. Кланяйтесь милым Масловым.

Ваш П. Чайковский

5th August 1881

I am going to tell you the reasons why I did not let you hear from me for such a long time. I had decided on the following: on the 14th [of July] I was to leave for Kiev in the evening, spend a whole day and night there (in order to hear the vespers at the Monastery [of the Caves]), and from there I was to head directly for Karachev and Selishche [1]. I wanted to spend exactly a week with you, then make a trip to Moscow to attend to some business, and after that return to Kamenka together with my brother Anatoly, whose holiday started at the end of July. As it turned out, however, all my plans were frustrated. On the 14th I felt shivery and feverish, and by the evening I had developed all the characteristic symptoms of a full-blown diphtheria. I had to remain in bed for several days. By the time I was well enough to set off it was too late, that is, Anatoly's holiday had already started, and I would either have had to spend just one day with you together with him or leave him on his own (but, you see, because he is very attached to me he cherishes the few days he can spend with me in the summer), or, finally, stay at your place together with him, but that was impossible for family reasons, since everyone was eagerly expecting him here in Kamenka. It was very painful for me to have to abandon my dream of spending a few days with you in Selishche. I have been hoping all the time and waiting for various things to clear up so that I might have an opportunity to visit you this month, but today I received your letter [2], and, having read it, I am now almost certain that I won't come to Selishche. For it is only between 20 and 30 August that I could get away from here, but you are already leaving on the 20th. I shall conclude these explanations by telling you that throughout this summer my freedom has been restricted by the unwholesome state of the family with whom I am living. My sister, who is quite ill, just about managed to make her way to Karlsbad, whose waters are the only remedy for her illness. My brother-in-law is constantly going off somewhere, sometimes on long journeys. And yet my eldest niece is very ill — she is suffering from a serious nervous ailment [3] — and it is very often necessary for someone of my age to be around in the house. Now, for instance, though I am ever so eager to go and visit you, I cannot, because my brother-in-law has left for Kiev to enrol his sons at a gymnasium and arrange for their accommodation there. Please write to me and tell me how long the Maslovs will be staying in the country for. Perhaps I will drop in on them in the middle of September, even though you won't be there.

You asked about the All-Night Vigil. As always, in this case, too, I have proceeded following my instinct rather than any reflections and preconceived theories. I have used the melodies from the Obikhod and the Irmologion rather freely, somewhat à la Bortnyansky, that is, I was not in the least afraid to force them into a given rhythm; sometimes I deviated from them and made changes, and in some places I even left them out altogether and gave free rein to my own inventions. As for a contrapuntal element, there is none, or almost none, of that whatsoever. The melody is always in the upper voice. The harmony is always strict, that is, without chromaticism, without six-four and seventh chords. The dominant chord only ever appears fleetingly. Only a few of the sequential chords are my own. I would have found this work quite pleasant, if only I had not encountered incredible complications regarding the order of the vesper service as such. This service contains both variable and invariable chants (among the latter, for instance, the Great Doxology, the Polyeleion, the Introductory Psalm). Well, it is regarding the variable chants that I have come across such confusion in books which claim to explain and elucidate the service (for example, in Belliustin's letters [4], in Nikolsky's Liturgical Rules [5] etc.) — such confusion, I say, such recondite subtleties, such chaos, in which it is so easy to get lost amidst this ocean of irmosi, troparia, kondaks, acathisti, kathismata, katabasia, dogmatica, apostolic canons, exapostilaria, etc., that I almost went mad. For example, I wanted to arrange 9 irmosi from one of the most widely used canons and chose the canon whose first irmos begins with the words "I Shall Open My Lips", but it took me at least 2 months before I finally managed to find those irmosi, and that only with the help of Dmitry Vasilyevich Razumovsky, whom I had to write to in connection with this. It cannot be denied: the people who worked on the Obikhod and other books with notes [6] were pretty muddle-headed and did not follow any system. For example, in the Polyeleion there is a moment when the irmos "Having Beheld the Resurrection of Christ" is sung. Save for very few exceptions, this irmos is sung on Sundays almost all the year round. For a long time I couldn't find it in the Irmologion, where it should be, because the note-based Irmologion is supposed to follow the znamenny notation, and the latter does have it. Where do you think that I finally found it? In the Obikhod, as part of the Easter Canon!

I cannot make sense of this. Now it makes me laugh when I think back to how I tormented myself and got lost in the labyrinth of our service books! I completed the rough draft of my All-Night Vigil long ago, but I won't be making a fair copy of it for some time yet. As you know, I took upon myself the task of editing Bortnyansky's Complete Church Music. There was no way I could turn down this possibility of earning a good sum of money which Jurgenson had offered me. Yet, how far I was from the truth when I imagined that this would be a somewhat boring, but easy and brief job! As it turns out, it will take me several months of assiduous work. There are 35 [sacred] concertos alone! And just as many large compositions for double choruses for which I shall also have to write an accompaniment. I often get angry and regret that I embarked on this job, and I curse poor Bortnyansky. If only his compositions were not necessarily works of genius, but at least interesting all the time, then this job would be stimulating. Alas! this is not so, for Bortnyansky was not an ungifted man, and he knew the chorus well, but he was extremely deficient in invention, sickeningly monotonous, mannered, quite banal, and, most importantly, so far from understanding the real needs of our sacred music! However, it can't be helped: I shall have to swallow down 2 or 3 of his works every day, and when this revision process is over I shall have to set about the fussy business of proofreading! Not a happy prospect!

My heart bleeds when I think of the Conservatory's fate![7] Sometimes I am tormented by the thought that I limit myself to compassion of a merely Platonic kind, but, all the same, right now I cannot yet render active assistance to the Conservatory by participating in its work. I ardently love the Moscow Conservatory, but only when I am not in it. As soon as I am there as an active participant, I find myself hating the Conservatory, because I hate teaching work, I hate being tied down to one place, I hate various sad reminiscences of Moscow — in short, in Moscow I am hatred personified, a kind of Fury, incapable of being of any use. I wish and hope that eventually I will change, but now I cannot yet become your colleague.

Write to me, dear Serezha, with your reflections regarding arrangements from the Obikhod.

I shake your hand warmly. Give my regards to the dear Maslovs.

Yours, P. Tchaikovsky

Notes and References

  1. Karachev was the nearest train station to the village of Selishche in Oryol Province where Taneyev's friends, Fyodor Maslov and his three sisters, had their family estate. Tchaikovsky was invited to spend the summer with them there on several occasions, but he never got round to doing so.
  2. Taneyev's letter from Selishche dated 31 July/12 August 1881 has been published in П. И. Чайковский. С. И. Танеев. Письма (1951), p. 71.
  3. After the breakdown of her engagement to a young army officer earlier that year Tatyana Davydova had taken to alcohol and, following the sad example of her mother, to morphine. At Kamenka that summer her unpredictable behaviour made life very difficult for everyone, especially for Tchaikovsky, who was in low spirits anyway — see Tchaikovsky. The quest for the inner man (1993), p. 396.
  4. Ioann Stepanovich Bellyustin (1819–1890) was a priest and publicist who, among other things, wrote books for a general readership explaining the origins and meaning of the rites of the Russian Orthodox Church.
  5. Konstantin Timofeyevich Nikolsky (1824–1910), priest and church historian; he wrote a Manual for the Study of the Liturgical Rules of the Orthodox Church (Saint Petersburg]], 1862) which was republished many times.
  6. i.e. with the chants written in linear notation, as opposed to the znamenny notation based on hook-like signs and red marks traditionally used to write the chants of the Russian Orthodox Church.
  7. In an earlier letter from Selishche on 19 June/1 July 1881 Taneyev had written about Nikolay Hubert's appointment as director of the Moscow Conservatory following Nikolay Rubinstein's death three months earlier. Some professors had decided to leave the Conservatory, notably Karl Klindworth, and in this respect Taneyev observed in his letter to Tchaikovsky: "But I would gladly forget about this loss, if only I could know for certain that Pyotr Ilyich remembers his promise, and that some day he really will return to the Conservatory, where everyone so loves him, in order to support an institution which quite possibly threatens to disintegrate".