Letter 3315
Date | 8/20 August 1887 |
---|---|
Addressed to | Praskovya Tchaikovskaya |
Where written | Aachen |
Language | Russian |
Autograph Location | Klin (Russia): Tchaikovsky State Memorial Musical Museum-Reserve (a3, No. 3280) |
Publication | П. И. Чайковский. Полное собрание сочинений, том XIV (1974), p. 191 |
Text and Translation
Russian text (original) |
English translation By Brett Langston |
8 августа [18]87 Axен Паничка! Так как Модеста, наверное, уже нет с вами, то я перестал писать в форме дневника, да и тяжело писать. Все хуже и хуже. Вчера был такой день, что я несколько раз думал, что смерть пришла, и, признаюсь, даже желал этого. Если бы кто-нибудь из Вас мог видеть до чего дошёл теперь в своей неузнаваемости бедный Н[иколай] Д[митриевич], вы бы ужаснулись. Не понимаю, как он может ещё жив быть! Вчера был особенно ужасный день. Бедный Н[иколай] Д[митриевич] страдал ужасно! Дыхание было такое затруднённое, что каждую минуту можно было думать, что он задохнётся. Все время он стонал, метался; к вечеру ещё присоединилась страшная боль в дёснах. Кончилось опять истерическими рыданиями. Доктор, прибывший в 8 ч[асов] вечера, как всегда имел на больного успокоительное действие. Его очень обрадовало известие, что доктор выписал для него только что изобретённую постель для потения. Спал он, как оказывается, недурно, благодаря декокту, данному вчера, имевшему слабительное действие. Я выношу всю эту ужасную жизнь гораздо легче, чем я думал. Конечно, оно тяжело, но я продолжаю быть совершено здоровым. Считаю дни и часы, разделяющие меня от 25 числа. Если Н[иколай] Д[митриевич] до тех пор дотянет, я уеду, а на смену мне приедет Засядко. Писать больше нечего, кроме того разве, что я очень люблю Паню, Толю, Тату и всех Вас крепко обнимаю и целую. До свиданья в октябре; писать буду теперь часто, но не ежедневно. П. Чайковский |
8 August 1887 Aachen Panichka! Since Modest is surely no longer with you, I've stopped writing in the form of a diary, and indeed it's hard to write. Everything worsens and worsens. Yesterday was such a day that I thought several times that death had come, and, I confess, I even wished for it. If any of you could see the extent to which poor Nikolay Dmitryevich has now become unrecognisable, you would be horrified. I do not understand how he can still be alive! Yesterday was a particularly awful day. Poor Nikolay Dmitryevich suffered terribly! His breathing was so difficult that you'd think he could suffocate at any moment. The whole time he was moaning, tossing, turning; towards the evening this was accompanied by a terrible pain in his gums. Once again it ended in hysterical sobbing. The doctor, who came at 8 o'clock in the evening, had a calming effect on the patient as always. He was very pleased with the news that the doctor had prescribed him a newly invented bed for perspiration. He slept, as it turned out, not badly, thanks to the decoction given yesterday, which had a laxative effect. I'm bearing this whole awful life more easily than I thought. It's difficult, of course, but I continue to be in perfect health. I count the days and hours separating me from the 25th. If Nikolay Dmitryevich lasts until then, I shall go and Zasyadko will come to replace me. There's nothing more to write, except of course that I love Panya, Tolya and Tatu very much, and I hug and kiss you all hard. Until we meet in October; I'll write more often now, but not every day. P. Tchaikovsky |