Letter 736

Tchaikovsky Research
Date 21 January/2 February–22 January/3 February 1878
Addressed to Nadezhda von Meck
Where written San RemoNice
Language Russian
Autograph Location Klin (Russia): Tchaikovsky State Memorial Musical Museum-Reserve (a3, No. 3118)
Publication П. И. Чайковский. Переписка с Н. Ф. фон-Мекк, том 1 (1934), p. 172–175
П. И. Чайковский. Полное собрание сочинений, том VII (1962), p. 64–67
To my best friend. Correspondence between Tchaikovsky and Nadezhda von Meck (1876-1878) (1993), p. 150–154 (English translation)

Text

Russian text
(original)
Сан-Ремо  2 февр[аля]
21 янв[аря]
 1878 г[ода]

В декабре 1874 года я написал фортепианный концерт. Так как я не пианист, то мне необходимо было обратиться к специалисту-виртуозу, для того чтобы указать мне, что в техническом отношении неудобоисполнимо, неблагодарно, неэффектно и т. д. Мне нужен был строгий, но, вместе, дружественно расположенный ко мне критик только для этой внешней стороны моего сочинения. Не хочу вдаваться в подробности, не хочу разъяснять все антецеденты, чтоб не вдаваться в бездну мелких дрязг, но должен констатировать тот факт, что какой-то внутренний голос протестовал против выбора Рубинштейна в эти судьи механической стороны моего сочинения. Я знал, что он не удержится, чтобы при сем удобном случае не посамодурничать. Тем не менее, он не только первый московский пианист, но и действительно превосходный пианист, и, зная заранее, что он будет глубоко оскорблён, узнавши, что я обошёл его, — я предложил ему прослушать концерт и сделать замечания насчёт фортепианной партии. Это был канун рождества 1874 года. В этот вечер мы оба приглашены были на ёлку к Альбрехту, и H[иколай] Гр[игорьевич] предложил мне до ёлки поместиться в одном из классов Консерватории: так мы и сделали. Я явился с своим манускриптом, а вслед за мной и Н[иколай] Григорьевич] с Губертом. Имеете ли Вы, друг мой, понятие о последнем? Это очень добрый и умный человек, совершенно лишённый всякой самостоятельности, очень многоречивый, нуждающийся в целом предисловии, что бы сказать простое да или нет, неспособный высказать решительного мнения в простой форме, всегда льнущий к тому, который в данном случае смелее и решительнее выражается. Спешу оговориться, что это делается не из подлости, а из бесхарактерности.

Я сыграл первую часть. Ни единого слова, ни единого замечания! Если б Вы знали, какое глупое, невыносимое положение человека, когда он преподносит своему приятелю кушанье своего изделия, а тот ест и молчит! Ну, скажи хоть что-нибудь, хоть обругай дружески, но, ради Бога, хоть одно сочувственное слово, хотя бы и не хвалебное! Рубинштейн приготавливал свои громы, а Губерт ждал, чтобы выяснилось положение и чтобы был повод пристать к той или другой стороне. А главное, я-не нуждался в приговоре над художественной стороной. Мне нужны были замечания насчёт техники виртуозной, фортепианной. Красноречивое молчание Р[убинштейна] имело очень знаменательное значение. Он как бы говорил мне: «Друг мой, могу ли я говорить о подробностях, когда мне самая суть противна!». Я вооружился терпением и сыграл до конца. Опять молчание. Я встал и спросил: «Ну что же?». Тогда из уст Н[иколая] Гр[игорьевича] полился поток речей, сначала тихий, потом все более и более переходивший в тон Юпитера-громовержца. Оказалось, что концерт мой никуда не годится, что играть его невозможно, что пассажи избиты, неуклюжи и так неловки, что их и поправлять нельзя, что как сочинение это плохо, пошло, что я то украл оттуда-то, а то оттуда-то, что есть только две-три страницы, которые можно оставить, а остальное нужно или бросить или совершенно переделать. «Вот, напр[имер], это! ну, что это такое? (при этом указанное место исполняется в карикатуре). А это? Да разве это возможно!» и т. д. и т. д. Я не могу передать Вам самого главного, т. е. тона, с которым все это говорилось. Ну, словом, посторонний человек, попавший бы в эту комнату, мог подумать, что я маньяк, бездарный и ничего не смыслящий писака, пришедший к знаменитому музыканту приставать с своей дребеденью. Губерт, заметивши, что я упорно молчу, изумлённый и поражённый, что человеку, написавшему уже очень много и преподающему в Консерватории курс свободной композиции, делают такой выговор, произносят над ним такой презрительно безапелляционный приговор, которого и ученику, сколько-нибудь способному, нельзя произнести, не просмотревши внимательно его задачи, — стал разъяснять суждение Н[иколая] Гр[игорьевича] и, не оспаривая его нисколько, лишь смягчать то, что. его превосходительство выразил уж слишком бесцеремонно.

Я был не только, удивлён, но и оскорблён всей этой сценой. Я уже не мальчик, пытающий свои силы в композиции, я уже не нуждаюсь ни в чьих уроках, особенно выраженных так резко и недружественно. Я нуждаюсь и всегда буду нуждаться в дружеских замечаниях, — но ничего похожего на дружеское, замечание не было. Было огульное, решительное порицание, выраженное в таких выражениях и в такой форме, которые задели меня за живое.

Я вышел молча из комнаты и пошёл наверх. От волнения и злобы я ничего не мог сказать. Скоро явился Р[убиншт]ейн и, заметивши моё расстроенное состояние духа, позвал меня в одну из отдалённых комнат. Там он снова повторил мне, что мой концерт невозможен, и, указав мне на множество мест, требующих радикальной перемены, сказал, что если я к такому-то сроку переделаю концерт согласно его требованиям, то он удостоит меня чести исполнить мою вещь в своём концерте. «Я не переделаю ни одной ноты, — отвечал я ему, — и напечатаю его в том самом виде, в каком он находится теперь!». Так я и сделал.

Вот тот случай, после которого Рубинштейн стал смотреть на меня как на фрондёра, как на тайного своего противника. Он значительно охладел ко мне с тех пор, что однако же не мешает ему при случае повторять, что он меня страх как любит-и все готов для меня сделать.


Воскресенье. Ницца

Я бы мог многое рассказать по поводу моих отношений к Рубинштейну, но это был бы ряд самых мелких дрязг, не интересных для Вас и не могущих раскрыть Вам чего-нибудь нового в характере его. Характер этот, имеющий много хороших сторон, значительно выкупающих его недостатки, очень сложен и состоит из самых поразительных контрастов. Рубинштейн иногда является личностью, достойною всякого сочувствия, а вслед за тем он удивит Вас своей мелочностью, своим пошлым самодурством.

Надежда Филаретовна! Я просил Вас в предыдущем письме написать мне, он ли тот человек, который приезжал к Вам благодарить Вас, а также, что он говорил Вам при этом. Теперь я прошу Вас, в случае если Вам это неприятно, не исполнять моей просьбы. Не лучше ли, вооружась нашей философией, вспомнить, что пенять людям за зло, которое они нам наносят, останавливаться на этом, всматриваться в причины их недоброжелательных действий, — не стоит труда и недостойно людей, умеющих с высоты взирать на немощи человеческой души. Я боюсь, что, получивши Ваш ответ на мой вопрос, я, увлёкшись желанием излить моё неудовольствие на моего мнимого благодетеля, впаду в мелочность, в дрязги, а это такой элемент, который я не хотел бы видеть в своих письмах к Вам. Знаете ли что? Вчера я начал писать Вам письмо, в котором вздумал изложить всю историю моих отношений к Рубинштейну. Я написал уже три листика, как вдруг мне стало противно и совестно посвящать Вас во все эти пустые, мелочные и гадкие дрязги! Я разорвал эти три листика и начал новое письмо, которое заканчиваю уже здесь, в Hиццe.

Бывали ли Вы в Ницце и езжали ли по дороге, которая идёт из Генуи в Ниццу берегом моря и называется La Corniche? Это одно из чудес природы; это одна из самых чудных прогулок, которые мне случалось делать на моем веку. Вместо того, чтобы ехать по железной дороге, что было бы проще, дешевле, но зато и менее приятно, мы наняли городского извозчика из Сан-Ремо, который взялся довезти нас по Corniche в Ниццу. Мы выехали в 8 часов утра. Было ещё холодно, но светло, чисто на небе. В 11½ часов мы приехали в Ментону; там прогуляли два часа, пока лошадь отдыхала, а от 1½ до 5 часов ехали по самой обворожительной дороге, среди беспрестанно сменявшихся пейзажей, один другого лучше и поразительнее, пока, наконец, попали в Ниццу, где опять для глаз явилось прелестное зрелище. Сегодня карнавал. На улицах масса народу, маски, процессии, балаганы, пёстрые толпы туземцев и иностранцев. Брат мой в совершенном восторге от путешествия. Коля был тоже очень доволен. Мы остановились в отеле Виктоpия, где насилу нашли себе помещение. По случаю разгара сезона все полно-в отелях. Я бы не хотел жить в Ницце. Здесь слишком шумно и суетно, но приехать сюда на один день очень приятно.

Завтра мы снимаемся втроём, проведём весь день здесь, а утром во вторник вернёмся в Сан-Ремо.

Милый мой друг! Заканчиваю это письмо выражением желания моего, чтобы Вы были здоровы, чтобы Вам было веселее и легче на душе, а главное, чтобы я не был одною из причин тех неприятностей, которые и Вам даже умеют наносить люди. За что! почему Вам, которая больше чем кто-либо заслужила бы быть обеспеченной от мелкой людской злобы.

Я Вас люблю всеми силами души моей и благословляю ежеминутно судьбу, столкнувшую меня с Вами.

Ваш верный друг,

П. Чайковский